|
Лермонтов первый в русской литературе поднял религиозный
вопрос о зле.
Пушкин почти не касался этого вопроса. Трагедия разрешалась для него примирением
эстетическим. Когда же случалось ему однажды откликнуться и на вопрос о зле, как
на все откликался он, подобно «эхо» —
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты нам дана? —
то, вместо религиозного ответа, удовольствовался он плоскими
стишками известного сочинителя православного катехизиса, митрополита Филарета,
которому написал свое знаменитое послание:
И внемлет арфе серафима
В священном ужасе поэт68.
А. И. Тургенев описывает, минута за минутой, предсмертные
страдания Пушкина: «...ночью он кричал ужасно, почти упал на пол в конвульсии
страдания.— Теперь (в полдень) я опять входил к нему; он страдает, повторяя:
«Боже мой, Боже мой! что это?..» И сжимает кулаки в конвульсии»69. Вот в эти-то страшные минуты не утолило бы Пушкина примирение
эстетическое; православная же казенщина митрополита Филарета показалась бы ему
не «арфою серафима», а шарманкою, вдруг заигравшею под окном во время агонии.
«Боже мой, Боже мой! что это?»— с этим вопросом, который явился у Пушкина только
в минуту смерти, Лермонтов прожил всю жизнь.
«Почему, зачем, откуда зло?» Если есть Бог, то как может быть зло? Если есть
зло, то как может быть Бог?
Вопрос о зле связан с глубочайшим вопросом теодицеи, оправдания Бога человеком,
состязания человека с Богом.
«О, если бы человек мог иметь состязание с Богом, как сын человеческий с ближним
своим! Скажу Богу: не обвиняй меня; объяви мне, за что Ты со мною борешься?»70
Богоборчество Иова повторяется в том, что Вл. Соловьев справедливо называет у
Лермонтова «тяжбою с Богом»: «Лермонтов,— замечает Вл. Соловьев,— говорит о
Высшей воле с какою-то личною обидою».
Эту человеческую обиженность, оскорбленность Богом выразил один из современных
русских поэтов:
Я — это Ты, о Неведомый,
Ты, в моем сердце обиженный71.
Никто никогда не говорил о Боге с такою личною обидою, как
Лермонтов:
Зачем так горько прекословил
Надеждам юности моей?
Никто никогда не обращался к Богу с таким спокойным вызовом:
И пусть меня накажет Тот,
Кто изобрел мои мученья.
Никто никогда не благодарил Бога с такою горькою усмешкою:
Устрой лишь так, чтобы Тебя отныне
Недолго я еще благодарил72.
Вл. Соловьев осудил Лермонтова за богоборчество. Но кто
знает, не скажет ли Бог судьям Лермонтова, как друзьям Иова: «...горит гнев Мой
за то, что вы говорили о Мне не так верно, как раб Мой Иов»73 — раб
Мой Лермонтов.
В книге Бытия говорится о борьбе Иакова с Богом:
«И остался Иаков один. И боролся Некто с ним до появления зари. И увидел, что не
одолевает его, и повредил состав бедра у Иакова, когда он боролся с Ним.— И
сказал ему: отпусти Меня, ибо взошла заря.— Иаков сказал: не отпущу Тебя, доколе
не благословишь меня»74.
Вот что окончательно забыто в христианстве — святое богоборчество. Бог не
говорит Иакову: «смирись, гордый человек!» — а радуется буйной силе его, любит и
благословляет за то, что не смирился он до конца до того, что говорит Богу: «не
отпущу Тебя».— Нашему христианскому смирению это кажется пределом кощунства. Но
это святое кощунство, святое богоборчество положено в основу Первого Завета, так
же как борение Сына до кровавого пота — в основу Второго Завета: «...тосковал и
был в борении до кровавого пота»,— сказано о Сыне Человеческом75.
Я — это Ты, о Неведомый,
Ты, в моем сердце обиженный.
Тут какая-то страшная тайна, какой-то «секрет», как
выражается черт Ивана Карамазова,— секрет, который нам «не хотят открыть, потому
что тогда исчезнет необходимый минус, и наступит конец всему». Мы только знаем,
что от богоборчества есть два пути одинаково возможные — к богоотступничеству и
к богосыновству.
Нет никакого сомнения в том, что Лермонтов идет от богоборчества, но куда — к
богоотступничеству или богосыновству — вот вопрос.
Вл. Соловьев не только не ответил, но и не понял, что тут вообще есть вопрос. А
между тем ответом на него решается все в религиозных судьбах Лермонтова.
Как царь немой и гордый,
он сиял Такой волшебно-сладкой красотою,
Что было страшно,—
говорит Лермонтов о своем Демоне76.
«Он не сатана, он просто черт,— говорит Ив. Карамазов о своем черте,— раздень
его и наверно отыщешь хвост, длинный, гладкий, как у датской собаки»77.
Вся русская литература есть, до некоторой степени, борьба с демоническим
соблазном, попытка раздеть лермонтовского Демона и отыскать у него «длинный,
гладкий хвост, как у датской собаки». Никто, однако, не полюбопытствовал,
действительно ли Демон есть дьявол, непримиримый враг Божий.
Хочу я с небом примириться,
Хочу любить, хочу молиться,
Хочу я веровать добру78.
Никто этому не поверил: но что это не ложь или, по крайней
мере, не совсем ложь, видно из того, что Демон вообще лгать не умеет: он лишен
этого главного свойства дьявола; «отца лжи», так же как и другого — смеха.
Никогда не лжет, никогда не смеется. И в этой правдивой важности есть что-то
детское, невинное. Кажется иногда, что у него, так же как у самого Лермонтова,
«тяжелый взор странно согласуется с выражением почти детски нежных губ».
Сам поэт знает, что Демон его не дьявол или, по крайней мере, не только дьявол:
То не был ада дух ужасный,
Порочный мученик, о нет!
Он был похож на вечер ясный,
Ни день, ни ночь, ни мрак, ни свет.
Почти то же говорит Лермонтов о себе самом:
Я к состоянью этому привык;
Но ясно б выразить его не мог
Ни демонский, ни ангельский язык79.
Но если Демон не демон и не ангел, то кто же?
Не одно ли из тех двойственных существ, которые в борьбе дьявола с Богом не
примкнули ни к той, ни к другой стороне? — не душа ли человеческая до рождения?
— не душа ли самого Лермонтова в той прошлой вечности, которую он так ясно
чувствовал?
Если так, то трагедия Демона есть исполинская проекция в вечность жизненной
трагедии самого поэта и признание Демона:
Хочу я с небом примириться, —
есть признание самого Лермонтова, первый намек на
богосыновство в богоборчестве.
«В конце концов, я помирюсь»,— говорит черт Ивану Карамазову.
Ориген80 утверждал, что, в конце концов, дьявол примирится с Богом.
Христианством отвергнуто Оригеново учение, действительно, выходящее за пределы
христианства. Тут какое-то новое, пока еще едва мерцающее откровение, которое
соединяет прошлую вечность с будущей: в прошлой — завязалась, в будущей —
разрешится трагедия зла. Но кто же примирит Бога с дьяволом? На этот вопрос и
отвечает лермонтовский Демон: любовь как влюбленность, Вечная Женственность:
Меня добру и небесам
Ты возвратить могла бы словом.
Твоей любви святым покровом
Одетый, я предстал бы там,
Как новый ангел в блеске новом81.
И этот ответ — не отвлеченная метафизика, а реальное, личное
переживание самого Лермонтова: он это не выдумал, а выстрадал.
|